О том, как я чокнулся на живописи
Москва. 1945 год. У нас урок с педагогом нашей студии – в Третьяковской галерее, где каждый из нас до этого бывал не единожды. Мы разбираем «режиссуру» картин передвижников: композицию, мизансцены, характеры персонажей. Это было увлекательно. Мы не просто разглядывали картины, а начинала ощущать пружинку действия каждой работы, становились ее соучастниками. В одном из залов Третьяковки я, желая показать свою осведомленность, во всеуслышание сказал: «А вот это – моя любимая картина!» Педагог поинтересовался, как она называется, и кто ее автор. «Сейчас посмотрю!» – бойко ответил я. Ребята засмеялись. Наш учитель коротко заметил, что такие вещи надо знать. Эта, казалось бы, вскользь сказанная фраза, задела мое самолюбие. Я начал читать книги о художниках, ходить в Третьяковку с целью не обывательского познания, смотреть на полотна другими глазами. В конце учебного года на занятиях того же педагога кто-то из наших сказал, что восхищается картиной «Княжна Тараканова» и помнит каждую ее деталь. Учитель тут же попросил напомнить имя художника. Последовала длинна пауза. Все молчали. И когда уже стало ясно, что никто не помнит фамилии автора, я негромко сказал: «Флавицкий». После этого наш педагог подошел ко мне и растроганно поцеловал. Поцелуй «подогрел” меня еще больше. Отныне я не пропускал ни одной выставки, стал завсегдатаем музеев, начал ходить в мастерские художников, стараясь понять непонятное.
Окончив студию, я вернулся в Саратов, и там наш Художественный музей имени Радищева, коллекцией которого я и по сей день восхищаюсь, стал моей главной питательной средой. Здесь я познакомился с искусствоведом Нонной Огаревой. Она превратила мою влюбленность в искусство в прекрасное хроническое заболевание. С ее подачи я познакомился со многими саратовскими художниками, внештатным, но очевидным лидером которых был тогда Николай Михайлович Гущин. Этот человек своей личностной свободой и непривычной живописной раскованностью был настоящим возмутителем спокойствия для тех, кто твердо стоял на соцреалистических ногах. Все в нем было необычно, значительно, притягательно. Нездешняя подтянутость и элегантность, стремительная походка, художнический берет на серебристой шевелюре и явно парижский видавший виды буклевый пиджак. Богатство знаний, философский образ мышления, делавший его интереснейшим собеседником. И покоряющая новизной живопись, наполненная поэзией, романтизмом и музыкальностью. Он стал для многих первооткрывателем художественных миров.
Биография его необыкновенна. Гущин учился живописи у Коровина и Малютина, в первые годы советской власти уехал из России. Жил в Китае, в Париже, в Монте-Карло. В Париже сначала бедствовал, пошел работать маляром в какую-то строительную компанию, а в свободные минутки садился и рисовал прохожих. Эти рисунки увидела жена хозяина компании и предложила художнику поработать в ее ателье мод. В скором времени все богатые клиентки ателье уже заказывали у Гущина свои портреты, потом портреты чад, домочадцев, друзей. В результате он приобрел собственную студию и превратился в успешного мастера. У него были выставки в Париже, Ницце, Лондоне, Монте-Карло, но его не оставляла мысль о возвращении в Россию.
В конце сороковых он, наконец, получил на это разрешение от советского правительства. Однако эмигранту не было позволено селиться в столице, и к нашему счастью, из всех провинциальных городов Николай Михайлович выбрал Саратов. Как только приехал, «сварганил» себе на волжском берегу лачужку и назвал ее «Марфутка». А вместо яхты, которая у него была в Монте-Карло, купил лодчонку. Друзья навещали его в «Марфутке», слушали про «парижские тайны», про жизнь этой художнической Мекки. В общем, он стал нашим духовным предводителем. Его манера писать для многих стала откровением, и он, по сути дела, породил таких ярких саратовских художников, как Аржанов, Чудин, Солянов, Лопатин.
Для интеллигенции города он стал художественными духовным явлением, а для надсмотрщиков в руководящих креслах – рассадником тлетворного Запада. После первого же участия в областной выставке, он был на всякий случай обвинен в формализме. Гущин не желал играть ни в какие игры с властью и пошел работать в музей реставратором. Ни на йоту, не изменяя в личной мастерской своему призванию, он и к реставрации относился как к большому искусству. Талантливо возвращал к жизни больные картины. Открыл реставрационный зал для посетителей, которые могли воочию наблюдать, как старинным, стертым временем полотнам он залечивал раны.
Через несколько лет его все-таки уговорили выставить одну работу на областной выставке, в которой участвовал многочисленный отряд художников земли Саратовской. Я был очарован этой работой, автопортретом Гущина (он и по сей день – живописная жемчужина его творчества) и решил оставить свое мнение в книге отзывов. Вся книга отзывов в основном оказалась заполненной примерно следующими впечатлениями: на одной странице – восхищены портретом Гущина, на другой странице – возмущены портретом Гущина, восхищены – возмущены, возмущены – восхищены. Тогда в конце книги я написал: «О чем бы вы спорили на этой выставке, если бы не Гущин». Но в цене тогда было только бесспорное искусство.
Мне было приятно, что этот серьезный человек, знаток классической музыки, философ и психолог по натуре, не гнушался веселого эстрадного жанра и не раз был зрителем наших спектаклей. Однажды во время очередных посиделок нашей молодой литературно-художественной компании, где мне по традиции была отведена роль рассказчика баек и анекдотов, он, наш прекрасный предводитель, что-то стал писать на клочке бумаги и через некоторое время под столом передал мне записку примерно следующего содержания: «Муж вернулся из командировки и застал жену с любовником. Она говорит: «Вася, это ты? В кто же тогда со мной?!» Лева, расскажите. У вас это будет смешно». Было лестно, что Гущин признает мой «смехотворный» дар. Но самым лестным для меня в нашем знакомстве было то, что он захотел сделать мой портрет. Сеансы были драгоценны и просто общением с Гущиным. Но, конечно, я с нетерпением и любопытством ждал результата: каким меня видит мастер. Он увидел меня неожиданно задумчивым и поэтичным. Значит, все-таки принимал всерьез. Николай Михайлович стал одним из главных художников, с которых началась моя коллекция живописи и графики. В ней – пять работ этого выдающегося автора, чем я нескромно горжусь.
О том, как я стал "Кавказским пленником"
Самой-самой первой моей живописной «добычей» был портрет грузинской девушки, написанный прямо на палитре. Я купил его в художественном салоне Батуми, где мы были на гастролях. Автор работы Тенгиз Соселия, как оказалось, жил в Тбилиси. А нашим следующим гастрольным городом как раз был Тбилиси. Тенгиза я отыскал, вытащил на свой концерт… Сначала он понравился мне, потом я ему – такую форму взаимоотношений я старался установить со всеми художниками, которые мне открывали какие-то новые миры. Я спросил у Тенгиза, почему он написал этот портрет прямо на палитре. Художник ответил, что у него просто не было денег на холст. Теперь работы Соселия висят на стенах Государственного музея Грузии. И с холстом у него все в порядке.
В моей коллекции целый букет грузинских художников, обожаемых мною. Видимо, мне очень близок их разогретый солнцем темперамент. И первый из них – блистательный Ладо Гудиашвили.
Рука Ладо Гудиашвили
Изобразила на стене
Людей, которые грешили,
А не витали в вышине.
И мы, художники, поэты,
Творцы подспудных перемен,
Как эту церковь Кашуеты,
Размалевали столько стен.
Мы лицедеи-богомазы
Дурили головы господ.
Мы ухитрялись брать заказы
И делать все наоборот.
И как собой ни рисковали,
Как ни страдали от врагов:
Богов людьми мы рисовали
И в людях видели Богов…
О прекрасном Ладо написал эти строки Евгений Евтушенко. Именно из-за того, что этот художник расписал церковь Кашуеты, он стал советской персоной нон грата, и в течение десятилетий имя его замалчивалось, выставки запрещались. А ведь до этого он был любимцем Грузии. Республиканские власти даже послали его для поднятия творческого тонуса во Францию, где он проработал несколько лет, обретя популярность и любовь парижан. Когда ему вышел срок, и он собрался на родину, французские власти стали соблазнять его миллионами, только бы остался. Но не на того напали. Он вернулся и в скором времени стал заслуженным художником Грузии. Соотечественники называли его просто «Ладо». А дальше – церковь Кашуэты и длительный руководящий гнев.
Мы познакомились с ним в тот переломный момент, когда ему во времена «оттепели» позволили вернуться к полноценной жизни. Я вошел в выставочный зал и увидел седого как лунь чернобрового человека с тонким, красивым, благородным лицом. Он развешивал картины. И я мгновенно был пленен миром его полотен. И вот он уже сидит на нашем спектакле в переполненном зале и, выйдя на авансцену, я говорю, что этот спектакль мы посвящаем великому сыну грузинского народа Ладо Гудиашвили. Вся публика встала, приветствуя сидящего в зале Ладо. Это была демонстрация вышедшей из подполья любви к художнику.
Я бывал у него в доме. Это был старинный особняк, когда-то принадлежавший князьям Багратиони. Говорят, в нем бывал Пушкин. Весь огромный просторный зал, вероятно, прежде бальный, теперь был увешан с пола до потолка работами мастера. Уже тогда это была квартира-музей. Удивительное сочетание национальной острой характерности и европейской утонченности, сплав романтизма и чувства юмора погружали зрителя в особенную атмосферу его земли. Гудиашвили спел в своем творчестве потрясающий гимн женщине Грузии. И вот что любопытно: ни на одном женском портрете Ладо вы не увидите…ушей. Он считал уши лишней деталью дамы. Не то что он эти уши начисто отрезал – просто находил такие ракурсы или прикрывал прической.
На последней нашей встрече художник подарил мне свой альбом, на котором было написано: народный художник СССР, герой социалистического труда Ладо Гудиашвили. Он пригласил меня на открытие своей первой выставки в Москве, прислав в Саратов телеграмму, которую я храню до сих пор. Я приехал за несколько часов до открытия выставки, Ладо ходил по залу в рабочем халате с молотком и ножницами в кармане. Экспозиция была уже готова. Он сам знакомил меня с ней, а я по ходу этой драгоценной экскурсии тут же высказывал свои впечатления. Около небольшого этюда, поразившего меня своей свежестью и живописной раскованностью. («Пляж в Гудаутах»), я сказал, что он не перестает удивлять меня своим артистизмом. Ладо молча вынул ножницы из кармана халата и срезал леску, на которой висела работа. На обратной стороне ее начертал дарственные строки и вручил картину мне. Я прослезился.
Вскоре я получил еще одну телеграмму от Ладо с приглашением на его юбилей. Я послал ответную телеграмму:
Я сегодня сожалею,
Что нельзя быть рядом с Вами
На прекрасном юбилее
Сына Нико Пиросмани.
И, конечно, мне неловко:
За грузинского Поэта
Пить под «белою головкой»
Вдалеке на Волге где-то.
Но раз нету «Цинанндали»,
«Русской» выпить мы решили
За здоровье Генацвале
За Ладо Гудиашвили!
А вот у другой выдающейся художницы Елены Ахвледиани песня о Грузии была совсем иной. Квартира Елены Дмитриевны состояла из одной огромнейшей комнаты, заставленной вазами и горшками грузинских гончаров, увешанной какими-то диковинными восточными злаками и овощами, а рядом с мольбертом стоял старинный черный рояль, на котором играли многие прославленные музыканты. На стенах этой квартиры-мастерской висели пейзажи: тбилисские улочки, дворики и горы в разные временя года. Можно ли забыть, как эта ярко-седая, необычайно красивая молодая старая женщина уже в шесть утра под окнами гостиницы «Сакартвелло» будила меня своим гортанным низким голосом: «Левон, просыпайся! Пойдем, я покажу тебе мой утренний Тбилиси!». Она знала историю каждой улочки и каждого домика, и рассказывала о них с таким темпераментом и аппетитом, что уже не нужно было никаких шашлыков. Ходила в хитоне из грубого льна, сыпала солеными словами, поражала раскованностью суждений в адрес власть имущих.
Близкими ее друзьями были Рихтер и Раневская. И много других людей, понимающих толк в самобытных личностях. Долгие годы она жила одна, но никогда не была одинокой. Многочисленные друзья и почитатели до самой старости нежно называли ее Эличка. Она обладала истинно грузинским нестареющим темпераментом и у мерла на трибуне во время своего беспокойного выступления о делах и проблемах союза художников.
Сейчас квартира Элички – дом-музей Ахвледиани. На одной из книжных полок этого дома до сих пор и моя книжечка с эстрадными монологами. А на стенах моего дома висят две работы Елены Ахвледиани.
С другим тбилисцем, Геворгом Григоряном познакомил меня сам Гудиашвили. Перед знакомством предупредил, чтобы я не просил у Геворга работ, потому что почти четыре десятка лет тот, ожидая персональной выставки, не дарил и не продавал никому своих картин. Григорян был известным художником в Грузии, но не грузином, не лицом, как у нас любят говорить, «коренной национальности», поэтому очередь на собственную выставку в Тбилиси до него так и не дошла. Все свои регалии и персональные выствки он получил только уехав в Ереван, когда ему уже было за 60. Он, конечно, мог уехать и раньше, но родился и вырос в любимом Тбилиси, и своей духовной родиной считал Грузию. Хотя жилось ему не сладко в темном полуподвальном помещении, где он писал. Все пространство было заставлено несколькими сотнями работ – висеть им было негде из-за очень низких потолков. Зарабатывал он деньги оформлением чужих выставок. Музой его и неизменной опорой была жена, Диана Уклеба. Она, выйдя за Геворга замуж, решила бросить Художественную академию, считая мужа более одаренным живописцем.
Она была девочкой крестьянской, трудолюбивой и зарабатывала на жизнь не боясь никакого черного труда. За пятьдесят лет их совместной жизни она ни разу не бралась за кисть. Только втайне писала стихи. Когда Григорян ушел из жизни, Диана, похоронив его, пришла с кладбища, подошла к мольберту, на котором стоял готовый для работы холст, взяла в руки мужнину палитру с еще не высохшей краской и начала писать. Не прошло и три года (она за это время написала около 70 работ), как состоялась ее персональная выставка. Через пару лет она стала членом Союза художников Армении, стихи ее были опубликованы, и вышла в свет повесть о ней, названная «Диана». Я должен сказать, хотя, может быть, это и прозвучит сентиментально, что работы Дианы были наполнены поэтикой, глубоко родственной Григоряну. Сквозь ее искренне-наивные картины светилась и душа ее мужа. Который, как вы помните, когда мы познакомились, не дарил и не продавал своих работ. Я много лет молчал. Теперь скажу: мне он свои работы все же подарил, взяв с меня слово никому не рассказывать об этом. «Если вы скажете, что я вам их продал, решат, что вы лжец, если узнают, что я вам их подарил, подумают, что Джотто сошел с ума».
«При чем тут Джотто?» – спросите вы. Именно этим именем свю свою художническую жизнь подписывался Геворг. Григорянов в Армении, как Ивановых в России, а Григорян-Джотто – единственный. Это знаменитый армянский скульптор Кочар в студенческие годы назвал своего приятеля Геворга – «Джотто», видимо, считая его близким по дарованию к великому итальянскому художнику.
Я пожизненно пленен своими грузинскими друзьями и посему считаю себя настоящим «Кавказским пленником». Мои знакомства с художниками часто перерастали в многолетнюю кратковременную дружбу. И в этом словосочетании нет противоречия. Ведь гастрольная жизнь «От Москвы до самых до окраин» в течение многих лет диктовала спрессованность наших встреч. Тем дороже они каждый раз становились. Частенько маршруты гастролей я строил по местам своих художественных пристрастий. Например в соседнем Волгограде я за десять лет был с гастролями один раз, а на Сахалине за этот же период – три раза, потому что рам жил мой любимый художник Гиви Манткавва.
Каждую встречу мы с друзьями как бы отчитывались друг перед другом своим творчеством. И каждую встречу друзья-художники знакомили меня с каким-нибудь новым художником, близким им по духу.
О том, как я свел знакомство с испанским доном
Уже знакомый вам Григорян (Джотто) дал мне рекомендательное письмо к ленинградскому художнику». Слышу в ответ: «Мне достаточно одного Джотто!» Мчусь чуть ли на окраину Ленинграда. Двадцатиметровая комнатуха, она же столовая, и спальня, и мастерская. Меня встречает молодой, ладно сбитый маэстро, что-то «испано-кубинское», напоминающее молодого Фиделя Кастро.
Рядом с ним его маленькое повторение по имени Рики и юная, очаровательная, явно обожающая своего супруга жена. Знакомлюсь: «Артист эстрады. Хронический почитатель изобразительного искусства, но никакой не коллекционер!» Эдди мне в ответ: «Ну, то, что вы не коллекционер, это очевидно. У коллекционера поджатые губы собственника!» По одной этой емкой, не без юмора сказанной фразе было ясно, что передо мной – интересная личность.
То, что я в тот день увидел, превзошло все мои ожидания. Неимоверное количество работ, и во всем отменный вкус, мастерство и покоряющая техника. И что примечательно, — все металлические инструменты для работы сделаны им лично, да и все, что надето на Эдди, от башмаков до конфедератки, тоже его рук дело.
Это я уже потом узнал, что Мосиэв к тому же обладает незаурядным поэтическим даром, кроме того, он еще философ, и автор многих научных трудов по астрологии. Теперь он действительный член нескольких международных академий, имеет ряд национальных наград разных стран. В Москве, в Вашингтоне, в Мадриде действуют международные фонды имени Луиса Ортеги. Поясняю: Эдди Мосиэв в мире известен как Луис Ортега. Когда в 1939 году во время войны из Испании в Россию были эвакуированы испанские дети, среди которых находился наш будущий герой, которого поначалу усыновила одна македонская семья, дав ему имя Эдди Мосиэв. И только через много лет, побывав на родине, он восстановил свое настоящее имя и фамилию. Несколько лет назад Дон Луис прислал мне буклет, который потряс мое воображение. Там были, например, такие строки: «Дон Луис – один из трех гениальных испанцев, достигших вершины в искусстве гравирования в одном ряду с Гойей и Пикассо. Академик Ксавьер Де Салас, Президент патроната музей Прадо (Мадрид)«, Я хочу верить в правдивость этих строк. И в то, что Луис Ортега – «эксперт по философии, теоретик искусства и астролог первой величины Константинопольской школы».
В связи с этим я поведаю вам одну семейную историю Эдди-Луиса, свидетелем которой я оказался. Однажды Эдди решил отправить свою любимую жену и сына отдыхать в Коктебель. Перед дорогой он предупредил супругу, что звезды предсказывают ему измену. «Как ты можешь говорить такое! Это не может быть, потому что этого не может быть!» – воскликнула она. «Это не я, это – гороскоп«, — ответил философ-астролог. Через месяц его загорелое семейство вернулось из Крыма. Испытующим взглядом встретил жену идальго. Она рассказала ему, что весь месяц у Коктебеле, помня предсказание, она вообще ни с кем не общалась, любой мужской взгляд встречала ледяным равнодушием. Внимательно выслушав ее, астролог-отличник молвил: «А звезды, видишь ли, говорят, что ты мне изменила». Она поклялась, что это не так. На следующий день он начал сызнова: «Звезды говорят…». Так продолжалось два месяца каждый день.
Она: «Не было, не было, не было…»
ОН: «а звезды говорят…»
В конце второго месяца она сказала: «Знаешь, я ехала из Коктебеля с чистой душой, подсмеивалась над твоей астрологией. По пути в аэропорт таксист подхватил голосовавшего на дороге мужчину, который, как оказалось, летел нашим рейсом. Наши места в самолете оказались рядом…»
А дальше звезды все-таки вступили в свои права… Дон Луис собрал пожитки жены и сына и распрощался с ними навсегда. Одно слово – Испанец…
О том, как великий Сарьян "клеил" мою жену
Знаменитый Матирос Сарьян удостоил меня своим вниманием, пообещав прийти на наш спектакль «Саратовские Страдания». Я сообщил директору филармонии Еревана о возможном приходе высокого гостя. Директор поспорил со мной на бутылку армянского коньяка, что Сарьян не придет, потому что никогда не ходит на эстрадные концерты. Начался спектакль, а Сарьяна все не было. Директор в зале насмешливо показал мне на пустующую ложу. В это время дверь в ложу открылась и чета Сарьян заняла в ней места. Тут уже я незаметно для зрителя просигналил директору филармонии, что коньяк – мой.
На следующий день Мартирос Сергеевич пригласил нас с женой на живописный армянский обед. Стены его дома были заполнены знакомыми мне издавна сарьяновскими картинами. «Как же так, — подумал я про себя, — я же только что по телевизору видел все эти работы на его персональной выставке в Москве?!» Сын Сарьяна шепотом объяснил: «В нашем доме не ни одной подлинной картины отца. Все это – копии, сделанные его учениками. Все подлинники давно приобретены государством, да и держать их в доме небезопасно». Марторос Сергеевич самолично водил нас по своей домашней галерее, а я по хожу смотрин высказывал свои признательные суждения о той или иной картине. Уже прощаясь, Сарьян сказал моей жене Лиле: «У вашего мужа хороший вкус!» Мне очень польстила его оценка моего понимания живописи, и только через мгновение я досообразил, что, очевидно, комплимент был адресован моей жене. Тоже неплохо!
Во время следующей нашей встречи в доме Сарьяна у Лили случилась маленькая неприятность: поползла петля на капроновом чулке. Мартирос Сергеевич нашел какой-то особый клей и заклеил аварийное место. Я тут же пообещал, что когда-нибудь напишу об этом эпизоде и назову свои воспоминания: «Как великий Сарьян клеил мою жену».
А чулок я пришил к холсту, взял в раму и подписал: «Мартирос Сарьян. Холст. Клей. Капрон».
О том, как уральские художники везли Ленина в Москву контрабандой
Теперь память зовет меня на Урал, в Свердловск. Миша Брусиловский – художник божьей милостью, лучезарный человек, Геннадий Мосин, настоящий уральский самоцвет, с мужицкой охотничьей статью, с неторопливым северным говором и неразлучный с ними Виталий Волович, человек глубокой культуры и творческой отваги, график мирового класса. Их дружеский и творческий союз достоин поклонения.
Познакомился я с ними, когда Мосин и Брусиловский выставили свою совместную трехлетнюю работу на зональную выставку «Большой Урал». Называлась картина «1918-й» и посвящена была вождю мировой революции В.И. Ленину. Картина отличалась гражданским пафосом, покоряла небанальностью художественного решения. Казалось бы, хорошо? Ан, нет!.. Дело в том, что на картине «самый человечный человек» был изображен не таким, как разрешалось органами, стоящими на страже чистоты наших рядов. Не добреньким другом всего человечества, а начисто лишенным хрестоматийной елейности, внедренной в нас с молоком партии. Может быть, впервые художники выявили в знаменитом герое фанатизм и жесткость. И началась кутерьма!
Председателем Союза художников СССР в то время был печально известный Владимир Серов, считавший себя главным экспертом по изображению «дорогого и любимого». Увидев картину «1918-й», Серов сказал: Такой Ленин нам не нужен! Рекомендую картину убрать, а о дальнейшем показе ее в Москве и речи быть не может! Только через мой труп!» Картина была запрятана подальше от людских глаз, авторов включили в «черный список». Но ребята не сломались и не сдались, выработав план: всеми правдами-неправдами тайно вывезти картину в столицу и драться за нее до последнего! Художественная братия Свердловска собрала с миру по нитке деньжат на поездку, так как самим авторам картины оплатить такой вояж было не под силу. Работая над картиной целых три года, они перебивались с хлеба на квас. Огромное полотно сняли с подрамника, накрутили на «барабан» и под покровом ночи, подпольно, можно сказать «контрабандой», Ленина вывезли в град престольный. Неправда ли забавное словосочетание для советского человека: «Ленин контрабандой»?
Художники составили длинный список тех, на чей «праведный суд» надо было представить картину. В списке были Твардовский, Эренбург, Паустовский и многие другие. Но главное в этом деле было «затащить» на смотрины людей из «Большого дома», тех, кто говорил от имени партии, которая «наш рулевой». Только их мнение могло быть решающим. Все остальное – лирика.
В организации их коллективного знакомства с «прецедентом» немалую роль сыграл и я, чем горжусь по сей день.
В общем, настал день, когда «группа товарищей», ознакомившись с «Лениным в 18-м году», дала добро на его жизнь на стене выставочного зала московского Манежа. К счастью, «генеральный эксперт по Ленину», то бишь Серов, находился в это время в загранке. И его «труп» не смог препятствовать появлению картины на выставке. Говорят, увидев картину в Манеже, он топал ногами, брызгал слюной, бегал даже к Хрущеву, но поезд уже ушел. Эта работа затем репродуцировалась во многих журналах, экспонировалась в Италии, заняв своем место в «Лениниане»
Все это я вспоминаю, глядя на картины, живущие на стенах моей квартиры: здесь есть и презабавный «Мартовский кот», с явно сексуально-озабоченной мордой, озорно написанный Мишей Брусиловским. Кота этого я называю «Дон-Жуан с нашего подъезда», или еще короче – «Хахаль», и люди улыбаются. Тут же рядом на стенке находится тончайшая живописная миниатюра Геннадия Мосина, к сожалению, рано ушедшего от нас. Написал он этот пейзаж специально для меня, назвав его «Последняя весна», будто предчувствуя, что она для него последняя.
Передо мною одна из его прекрасных автолитографий Виталия Воловича под названием «Волчья стая» – замечательно организованный лист. В стремительном беге за добычей – стая волков. Я как-то в шутку дал ей название «Правление Союза Художников», вызвав улыбку присутствующих, а известный артист и режиссер Сергей Юрский назвал ее «Группа товарищей» – и опять смех рядом стоящих… Как видите, при остроумно придуманном названии можно собрать с одной картины два, а то и три урожая улыбок.
Я стараюсь чаще бывать в Свердловске, чтобы повидать ребят, а Миша Брусиловский не раз приезжал к нам в гости в Саратов. Трогательно неприхотливый, мудрый, ироничный и теплый человек, он стал любимцем всей нашей семьи.
Особенно бережно храню в памяти один из наших отъездов из Свердловска, когда к нам в купе нагрянула шумная ватага художников с большущей кастрюлей, завернутой в махровое полотенце. И вот уже воздух наполнился восхитительным ароматом уральских пельменей с лаврушкой и укропчиком, и откуда-то возникли стопочки, наполненные тем, чем надо, и зазвучали тосты, рожденные взаимной любовью…
О том, как из еврея сделали азербайджанца
В Баку на гастролях я ошеломился настенной росписью в кукольном театре. От пола до потолка все фойе представляло собой сказочно роскошное панно, наполненное колоритной восточной мелодикой. Автором этого чародейства был молодой, но уже знаменитый Тогрул Нариманбеков. И вот я уже на пороге его мастерской. Меня встречает красивый вальяжный хозяин, протягиваем друг другу руки, и он, не выпуская моей руки, говорит: «Тебя надо писать! Садись!» Через полтора часа на меня с холста смотрел хорошо узнаваемый Я, но явно азербайджанского изготовления. Натуральный бакинский люля-кебаб, в котором фаршированная рыба и не ночевала.
Прошло два года. Я знал, что этот портрет пользуется у бакинцев успехом, я маялся оттого, что он не в моей коллекции. Решение пришло внезапно. Я сел на самолет и рванул в Баку. В мастерской у Тогрула в тепленьком состоянии пребывали друзья из Польши. Увидев меня на пороге, Тогрул немедленно достал мой портрет, гости засмеялись и зааплодировали. Поднимая очередной тост, я сказал, что без портрета не уеду. Тогрул поставил этот вопрос на голосование, в котором участвовали все гости. Поскольку они были сильно навеселе, проголосовали за меня единогласно.
Через двадцать лет, там же, в Баку, после нашего концерта мы сидели с Тогрулом за щедрым восточным ужином. В разгар застолья Тогрул посмотрел на меня знакомым прицельным взглядом и спросил: «Можешь?» Я понял суть вопроса и сказал: «Могу!» И вот тут же, за столом, на специально подготовленном картоне, мастер рисует меня какими-то особенными голландскими фломастерами, приравниваемыми к масляным краскам. Рисует и вполголоса, в манере итальянского бельканто напевает что-то неаполитанское. Я забыл сказать, что, закончив художественную академию, Тогрул получил консерваторское вокальное образование. Однажды он даже мне полусерьезно сказал: «Вот брошу все и пойду к тебе в театр певцом!» Кстати, у Тогрула в мастерской стоял рояль, и он любил угощать гостей любимыми мелодиями не меньше, чем своей живописью. Поэтому его картины так музыкальны.
Но вернусь к своему портрету, который он писал в ту ночь под явным впечатлением моего выступления на эстраде, поэтому на картоне появился веселый, лукавый восточный божок по-прежнему с азербайджанской родословной. И в четвертом часу утра, когда уже светало, мы шли вместе по еще спящему городу: Я с подаренным мне портретом, и рядом провожающий меня Тогрул, напевающий что-то венецианское с азербайджанским акцентом.
А через несколько лет раздался в Саратове звонок из Баку: «Лев? Тогрул! Вылетаю в Саратов. Готовь холст метр на метр… Я его заполню!» И заполнил. Сидя на берегу Волги, он по-прежнему писал свой любимый Азербайджан.
В моей коллекции восемь произведений, на которых подпись: Тогрул Нариманбеков. И для справки – академик, Народный художник СССР.
О том, как Гавриил меня пленил
Гавриил Давыдович Гликман шагал по Невскому проспекту – высоченный, под два метра, в длинном кожаном военном пальто, с планшетом военного же образца через плечо (он прошел всю войну командиром артиллерийского взвода). Он шел по Невскому, будто на боевое задание. Шел, пристально вглядываясь в лица современников. Ему было мало созданной им вереницы портретов выдающихся композиторов, музыкантов, поэтов – он выискивал в мельтешении повседневного люда тех, кто выразительно дополнил бы картину времени.
Работы щедро одаренного скульптора Г.Д. Гликмана были широко известны, когда произошел его, казалось, необъяснимый энергичный бросок в живопись. Очевидно, ему стало тесно в обществе мрамора, граниты, глины, гипса, и он взял в руки кисть. Работал самозабвенно. С полотен в его мастерской на Песочной набережной на вас смотрели Мравинский и Шостакович, Стравинский и Рихтер. Завсегдатай Большого зала Ленинградской филармонии, Гликман не могу обойти вниманием выдающихся музыкантов эпохи. А рядом – сюжеты на библейско-еврейскую тему – «Возвращение блудного сына», «Авраам и Исаак», «Моление на луну», «Портняжка»… Гликман родился в Витебске родине Шагала и Малевича. Зов художественных предков, естественно давал о себе знать.
Еще графическая портретная серия, посвященная тем, кто был гениален и попал в тяжкие лапы эпохи – Ахматова, Цветаева, Пастернак, Мандельштам, Михоэлс. Эта серия завершается автопортретом художника со ртом, запечатанным собственной рукой. Сила, боль, трагедия! Только человек, обладающий незаурядным мужеством, мог в то время решиться на подобный «разговор» с соотечественниками. Разумеется, это не могло не отразиться на климате вокруг Мастера. Дом союза композиторов Ленинграда. Без афиш и объявлений здесь были развешены портреты музыкантов и композиторов кисти Гликмана. Узнав об этом, одна руководящая тетя с трехэтажным начесов на голове немедля примчалась туда и в доходчивой форме приказала сейчас же снять это «не наше» искусство. С большим усердием нижестоящие товарищи исполнили волю вышестоящей. А наутро следующего дня под лестницей гликмановской мастерской валялись обломки литографских камней с его графикой. Это по собственному почину славно потрудились «задушевные товарищи» по скульптурному цеху, а хозяин мастерской шагал по ней из угла в угол и бодро напевал: «Мы люди большого полета…» Эта фраза в дальнейшем стала у него рефреном, сопровождавшим все подобные ситуации. К сожалению, пел он ее достаточно часто…
Чем шире становился круг гликмановских единомышленников, тем ощутимее проявлялась «забота» о нем официальных держиморд.
«Не наше искусство» – говорили по поводу его работы, появившейся на очередной сводной выставке – и снимали ее со стены…
«Не наше искусство» – заявляли в музее Изобразительных Искусств в ответ на предложение приобрести его картину…
«Не наше искусство» – говорили в «Лавке Художника», снимая с продажи его уникальную графику…
И прекрасный скульптор, автор таких работ, как «Бетховен» в Ленинградском зале Филармонии, «Пушкин» в Царском Селе, «Бах» и «Шостакович» Ленинградской консерватории, «Циолковский в Петропавловске, На Урале и в Клину вынужден был кормиться за счет выполнения скульптурных надгробий и памятников ушедшим из жизни композиторам и членам их семей… В этом случае его искусство признавалось НАШИМ. Особенно усопшими… Но даже эта ситуация не отвратила его от созидания, от желания «Во всем дойти до самой сути!» Стремясь проявить на полотне индивидуальную природу каждой личности, он возвращался к тем, кто был ему особенно интересен, вновь и вновь. Пушкин, Достоевский, Прокофьев и, конечно, Шостакович.
Результатом долголетней дружбы Гликмана с Дмитрием Дмитриевичем явилось создание целой симфонии портретов и скульптур этого гения – заложника своего времени. И хотя официальным музеям и галереям было запрещено приобретать произведения Гликмана, их все чаще и охотнее покупали частные лица: дирижер: дирижер Геннадий Рождественский, композитор Александр Журбин, пианист Николай Петров и автор этих строк. Правда, я меньше покупал, а больше застенчиво выпрашивал, но зато именно мной была организована первая настоящая выставка Гликмана в России.
По сути, это была выставка из моей коллекции – 38 работ Гавриила Давыдовича. Состоялась она с Саратове в 1992 году в музее имени Федина. Первая и единственная его персональная выставка на родине с официальным каталогом и афишей. Но его в это время уже несколько лет как не было в России. Общими усилиями Мастера вынудили задуматься о необходимости отъезда «туда, где за тучей белеет гора». Когда Гавриил Давыдович очутился в недобровольной эмиграции, величайшую поддержку оказал ему Мстислав Ростропович, организовав его персональную выставку в Вашингтоне, дав на ней концерт совместно с Вишневской и купив более тридцати полотен художника. Этот великий музыкант и гражданин писал о нем: «Знаю и горячо люблю картины Гавриила Гликмана. Уверен, что он займет высокое место в блестящей когорте русских художников, вынужденных продолжать свое творчество не на своей Родине. Залогом тому юношеская энергия и его грандиозный талант».
Потом были выставки Гликмана в Лондоне и Амстердаме, в Мюнхене и Тель-Авиве, в Париже и Брюсселе. И везде с бесспорным успехом поздравляли петербуржского художника! Если бы та бывшая руководящая тетя видела, как во все мире «нашим успехом» пользуется «не наше искусство»!
Хочу надеяться, что ее бы посетило хотя бы чувство неловкости. А художник, прошедший через все мытарства и невзгоды, в свои восемьдесят с лишним лет полон живой энергии, ум ясен, рука тверда. Он прочно осел в Мюнхене (имеет там свое ателье), не поддается рыночной моде, оставаясь самим собой. Картины его в достаточной (для жизни) мере покупаемы. Он негромко тоскует по Петербургу, но съездить – даже погостить – не решается. Боится душевных треволнений. Год назад я был у него в гостях. Жил в его доме, был обласкан гостеприимством, позировал, кажется, уже для седьмого своего портрета, который на этот раз выпросить так и не удалось…
Каждое утро он, как и прежде, отправляется в свою мастерскую. Однажды я спросил: «На работу?» Он своим зычным голосищем возразил: «Не смей говорить «на работу»! Это не работа! Это совсем другое». Да, это явно должно называться по-другому! Я это понял в его мюнхенской мастерской, увидев, снова, как зрит аналитический и пророческий глаз истинного художника. И невольно тогда в памяти всплыли слова из старой совковой песни. Всего одна строка: «Мы люди большого полета!»
О том, как "шалом" вошел в наш дом
«Шалом», — сказал мне при первой встрече Анатолий Львович Каплан. Он был похож на застенчивого ребе и, по существу, был им в своем творчестве. К концу 60-х годов за рубежом о нем уже вышло несколько монографий – но это никак не отразилось на отношении к нему родных ленинградских властей. А он говорил: «Слава Богу, мне жаловаться грех. Оформился на консервную фабрику. Рисую этикетки для рыбных консервов. Жалованье получаю».
Собственной мастерской у него не было. В полуподвале на Мойке ему был отведен уголок, где он трудился среди братии разнокалиберных графиков. Отделение Союза художников Ленинграда, торгуя с заграницей, львиную долю дохода имело с графики Каплана. А сам художник с женой и дочерью жил в оной комнатке коммунальной квартиры где-то далеко от центра. Но вот однажды творчеством Каплана заинтересовался посол Англии. Для личного знакомства с мастером он решил отправиться в Ленинград. Московские спецслужбы срочно связались с питерскими «товарищами». Те в свою очередь срочно разыскали художника для выдачи ему надлежащих инструкций: как себя вести и что говорить. Особо предупредили – домой посла не приглашать, дабы не демонстрировать свои «хоромы». А «рандеву» с послом, с фруктами, сухим вином и минеральной водой, предупредили Анатолия Львовича, состоится в Доме художников в специально оборудованном кабинете. Место встречи изменить нельзя! Надев свой лучший (и одновременно единственный) костюм, захватив папки с работами, Анатолий Львович прибыл к назначенному часу. Встреча прошла по уставу: «в теплой дружественной обстановке». Ее итогом стало подписание договора с министерством культуры о приобретении Англией ряда работ Анатолия Каплана на очень выгодных для нашего государства условиях. И художник – спасибо послу! – наконец-то получил трехкомнатную квартиру в самом центре на углу Невского. На старости лет Фортуна снизошла до улыбки.
Правда, персональной выставки при жизни он так и не дождался. Но все же вышла в свет советская монография о Каплане, а в день его семидесятилетия от Ленинградского отделения Союза художников даже пришла поздравительная телеграмма. Какое же счастье, что графические серии Каплана продолжают очаровывать ценителей искусства во все мире! Он, на мой взгляд, является непревзойденным интерпретатором произведений Шолом-Алейхема. Я бы сказал – это талантливейшая совместная Песнь Песней, посвященная своему народу.
«В мире Шолом-Алейхема» – так и назвал я персональную выставку любимого мной художника Анатолия Каплана в Саратове.
А керамика Каплана! Вся его квартира (новая) была наполнена ее чудесной фантасмагорией. Голова кружилась от торжества цвета, пластики, национальной мелодики и ритмов.
А целая галерея гоголевских персонажей из «Мертвых душ» и «Ревизора», выполненная в шамоте (особая порода глины, после обжига – терракотового цвета)! Она полностью закуплена Русским Музеем. Там же, но уже после смерти Анатолия Львовича, была организована персональная выставка Мастера.
Но это уж потом… После… Участь многих больших художников. Слишком многих. «Шалом», — сказал он мне при первой встрече. Что означает «мир». Мир, созданный Анатолием Капланом, вошел и в мой дом, и в дома моих детей и внуков.
О художественной горелее Горелика
«Пройдемте в следующий зал!» – так говорят экскурсоводы во всех музеях мира. Скажу и я. Пройдемте в следующий зал моей персональной «горелеи», где экспонируются байки, курьезы, анекдоты, связанные с жизнью художников.
«Был на вашей выставке. Никакого удовольствия, кроме эстетического, не получил. Зритель».
В антикварном магазине.
— Скажите, пожалуйста, а этот Айвазовский у вас продается?
— Да.
— И это подлинник?
— Да, подлинник.
— А какая гарантия?
— Гарантия три года.
Заказчица: Напишите меня, пожалуйста, в обнаженном виде.
Художник: С удовольствием. Сейчас разденусь.
Прочтя книгу Олеши «Ни дня без строчки«, художник Алешин решил написать книгу под названием «Ни дня без масла«.
В Рязани, решив прибавить русского колорита выставке художников-авангардистов, предложили назвать ее выставкой Ивангардистов».
В Армении о своем художественном музее с гордостью говорили: «Наш Армятаж!»
Меня как-то спросили: «У вас в коллекции есть Шагал?» Я ответил: «Если бы у меня был Шагал, я бы уже шагал по Парижу».
Частый вопрос: «В вашей коллекции больше тысячи картин. Где вы их храните?» «В сердце», — отвечаю я.
В моем сердце хранятся те художники, чьи сердца без остатка отданы Искусству. Других в «палитре друзей» я не держу. Многие из них были изранены бескультурьем и невежеством обывателей. Но еще более страшно изранены теми, кто считал себя вправе решать судьбы целых поколений художников. Вопреки всему некоторым из них удалось (даже при жизни) достичь признания; но какой это стоило крови – одному Богу известно.
Судьба трепетно уважаемого мною Бориса Жутовского – один из выразительных примеров. Того самого Жутовского, который вместе с Эрнстом Неизвестным и многими другими художниками, был участником злосчастной выставки в Манеже «30 лет МОСХа» – Московской организации Союза художников. Я тоже побывал на этой выставке, и у меня мелькнула мысль для ее шутливого названия: «От Босха до МОСХа».
Особенность этой выставки была в том, что печально известный душитель неугодных ему талантов художник Серов, вышедший в большие начальники, решил с помощью этого вернисажа разом расправиться с целой группой авангардно мыслящих художников. Он коварно сказал им, чтобы они не боялись и выставляли все самое необычное. Его интрига удалась. Именно на этой выставке Никита Сергеевич Хрущев, густо окруженный преданными подручными, топал ногами и непотребно выражался в адрес талантливых художников. Так случилось, что под его грозящей рукой оказался Жутовский (смотрите фотографию) и принял на себя основную лаву всевышнего гнева. Но Эрнст Неизвестный, Борис Жутовский и многие другие, слава Богу, оказались не из пугливых.
Жутовский дожил до того дня, когда тот, кто возглавлял «ум, честь и совесть нашей эпохи» удостоил его чести пригласить на свой день рождения. Видимо совесть заговорила… Или ум подсказал. Впрочем, это случилось, когда Хрущев был уже на вынужденном заслуженном отдыхе. И вот в тот день Никита Сергеевич нашел в себе силы извиниться перед Жутовским за свою давнюю несправедливость, оправдавшись тем, что его тогда «холуи подвели». Согласитесь, с такими такое не часто случается даже на пенсии.
А еще позже именно Эрнст Неизвестный по просьбе семьи Хрущева стал создателем небезызвестного надгробного памятника этому бывшему советскому императору. Для тех, кто не видел, опишу надгробие. Оно построено из восьми мраморных кубов; справа четыре белых, слева четыре черных, и их венчает золотая лысая голова. Однажды на Новодевичьем около этот памятника я подслушал разговор. Один товарищ полушепотом сказал другому товарищу: «Видишь, как хитро придуман памятник – если что, то его можно быстро разобрать».
Власть и художник, художник и власть – до крови избитая тема. Удивительно, как иногда оба эти понятия воплощаются в одном человеке. Помню, тот же неплохой живописец Серов (не путать с великим Валентином Серовым) служил председателем Союза художников. При нем Союз художников стали называть «серовник». Рассказывают, будто однажды на како-то солидном заседании, где список ораторов был утвержден свыше, трибуной самостийно завладел художник-моряк, увешанный боевыми орденами. И громогласно заявил: «Я верю в патриотизм и отвагу советских художников и надеюсь, что среди них найдется герой, который обвяжет себя гранатами и бросится под Серова».
В моей памяти хранятся и курьезы с начальством рангом пониже. Одна областного масштаба дама, обещая помочь художникам в обретении собственных мастерских, студий и мансард, сказала: «Мы сделаем все возможное, чтобы каждый художник имел свою массандру». Но этот ее «ляп» обаятелен и симпатичен рядом с безапелляционным сознательным невежеством народного художника России Шилова, назвавшего импрессионистов пачкунами, и не где-нибудь в кулуарах, а по центральному телевидению.
Кстати, один из деятелей культурного фронта, показывая мне альбом Шилова, изумленно спросил: «Неужели вам это не нравится? Посмотрите, ведь волосок к волоску!» Это расхожее требование обывателя к художнику, чтобы было «волосок к волоску», к сожалению, часто правит массовым вкусом. А на все неординарное, непонятное, обыватель реагирует: «Мазня какая-то, мой ребенок так тоже сможет». Что тут делать? Тут нужно держать себя в руках. Пожалеть жертву беспросветного невежества. Потому что в один присест невозможно поколебать то, что людьми впитано с молоком партии. Я иногда в подобных случаях привожу высказывание Пикассо: «Мне понадобилось 50 лет, чтобы научиться рисовать как дети», Вдумайтесь в эти слова, они стоят того. Или вот еще Марк Шагал: «Мне главное, чтобы никто не догадался, что я умею хорошо рисовать». Это тоже ключ к пониманию спектра искусства, ибо «хорошо рисовать» можно научить любого мало-мальски способного человека. А вот открыть мир своим личностным «ключиком» дано далеко не каждому.
Но именно личности больше всего и раздражали руководство, боровшееся за чистоту художественных рядов. А если «художественные ряды» намекали «руководящим рядам», что последние в искусстве не разбираются, то эти последние отвечали: «Как же я могу не разбираться, если я тебя возглавляю?» Один из таких возглавлявших – дело было в Херсоне – вызвал к себе председателя местного союза художников и спросил, как он борется с херсонских абстракционизмом. Председатель ответил, что в городе абстракционистов нет. Как так нет? В Николаеве есть, а у нас нет? А ведь Николаев по населению меньше нас. Смотри какие замечательные разгромные статьи об абстракционистах напечатаны в николаевских газетах. Ну нет у нас абстракционистов! Знаешь что, пригласи в Херсон николаевских абстракционистов с выставкой. Устрой ее в лучшем зале, а потом во всех газетах их заклеймим. Мы не имеем права оставаться в стороне! Честное слово, это не анекдот.
Как не анекдот и история с одесским художником Олегом Соколовым. В 60-е годы его творчество вызвало шумный интерес среди художественной интеллигенции. А делал он вот что: изучал досконально какое-то одно направление в мировой живописи и выполнял цикл работ в этом стиле. Потом переходил к другому направлению, потом к третьему… И достигал завидной выразительности в каждом, будь то апарт, поп-арт, сюрреализм, коллаж или цветомузыка (не путать со светомузыкой). На него обратили внимание и за рубежом. Персональных выставок ему, естественно, в Одессе, не давали, но зато его мастерская стала местом паломничества знатоков. Ежедневное количество «паломников» (особенно иностранных) подчас превышало количество посетителей в Одесском художественном музее. Это не могло пройти незамеченным небезопасными органами нашей безопасности, и они директивно установили Соколову дневной «рацион» – не более четырех гостей в день. Соколов, конечно, был идеальной мишенью в этой самой борьбе за чистоту художественных рядов. В газетах густо стали появляться статьи «простых одесситов», возмущенных его картинами, которых они, разумеется, не видели. Диагноз общества: «Не достоин быть одесситом«. Его действительно собирались выселить из Одессы. Спас Соколова главврач Одесской психушки, объявив его душевнобольным. Он положил Олега в изолятор психиатрической клиники, щедро снабдил кистями, красками и прочими необходимыми атрибутами, и три месяца художник непрерывно работал. Без досмотра. А что возьмешь с сумасшедшего? За это время очередная «антихудожественная кампания утихла, Соколов со справкой об успешном излечении выписался и сказал друзьям, что нигде и никогда так нормально не работал как в сумасшедшем доме. Правда, это все не очень смешно?
Но в закромах моей памяти хранятся и вполне безобидные образчики курьезов на эту тему.
Рим. Мы советские туристы, осматриваем великолепную коллекцию старинных гобеленов. Вечером один из соотечественников сочиняет открытку жене: «Сегодня посетили Ватикан. Нам показали галерею имени братьев Гобеленов».
Париж. К нашей группе приставлен сопровождающим бывший военный летчик, ныне зав. торговой базой, в общем, надежный товарищ. Назовем его Степан Степанович. Его поселили со мной в одном номере. Ночью ему снились боевые сны, он «стрелял» и кричал: «Прикрой меня справа!» Как-то после «ночного боя» я ему говорю: «Неплохо бы вечером с группой пойти на Монмартр, это такая знаменитая улица». Он отвечает: «Я не пойду, чего я там не видел, я лучше посплю. Иди с ними сам, я тебе доверяю, когда ты не один». За завтраком он объявляет группе: «Вечером поход с Гореликом на улицу Восьмого марта«. А назавтра выносит мне благодарность: «Спасибо. Группа довольна прогулкой по улице Моны Марта». Это уже был прогресс.
— Гиви, ты был в Париже?
— Обязательно
— А в Лувр ходил?
— Обязательно
— Ну и как там в Лувре?
— В Лувре? Замечательно! Кругом растет лувровый лист!
Из книги отзывов: «Больше всего на выставке мне понравилась картина «Мадонна с приемным младенцем».
Фима пишет домой в Одессу: «Здравствуй, Сема! Вот мы и в Париже. Не город, а картинка. Кстати, помнишь, у деда на кухне висела картинка, женский портрет, которую ты называл «Джоконда». Так вот, теперь эта «Джоконда» висит в Лувре».
Если откровенно, я испытываю чувство вины, что не могу здесь поведать о всех тех, чьи картины составляют гордость моей коллекции.
Из Баку старейшие мастера Шмавон Мангасаров и Талят Шихалиев. Знаменитые Расим Бабаев и Маргарита Керимова-Соколова. Патриарх художников Азербайджана Саттар Бахлул-Заде и его молодые коллеги Санан Курбанов и Ариф Алескеров.
Из Тбилиси Тенгиз Соселия, Тархан Моурави и Гиви Манткава, уехавший на Сахалин и навсегда оставшийся там, вкусно прославляли поэзию этого края.
Тут и наш земляк Семен Белый, отправившийся в молодые годы в Ленинград, но и там не затерявшийся в океане художественной жизни. Он состоялся, как самобытный, талантливый график. Его серия работ под названием «Праздники» с тончайшим чувством иронии, составляет как бы антологию, отображающую «Этапы большого пути» нашей уникальной жизни. В этом же ряду не могу не вспомнить Юрия Свиридова, щедро украсившего мою коллекцию и делавшего каждый раз наши встречи особенно теплыми и родными. А как забыть севастопольца Геннадия Арефьева с его богатырской одаренностью.
А мои земляки!
Поразительно одаренный Роман Мерцлин — в будущем, я уверен, его творчество войдет в золотой фонд России. Уже сегодня явно прослеживается его подспудное влияние на идущих вслед за ним. Здесь можно назвать Вячеслава Зотова, Владимира Гуляева, Алексея Карнаухова. Среди любимых мною саратовских художников особо удивляет меня самобытнейшая Татьяна Хаханова. Самостоятельности и трудолюбию этой красивой экстравагантной женщины может позавидовать любой мужик.
На стенах нашей квартиры рядом с картинами моих земляков Б.Н. Давыдова, В. Учаева, Е. Яли, В.Цая, Н. Соловьева прекрасно уживаются Т. Яблонская из Киева, И. Богдеско из Кишинева, Арцвин Григорян из Еревана, Ю.Чарышников из Львова, И. Черный из Сочи, Ю. Багдасаров из Кисловодска, А Поздеев из Красноярска и многие- многие другие, не считая тех, кто уже назван на страницах этой книги.
«Под занавес» я хотел бы неназойливо сказать, что каждое личное собрание прежде всего должно в себе нести элемент просветительства, ибо что может быть для человека, влюбленного в искусство, важнее, чем открывать людям неведомые художественные миры!
P.S. – Постскриптум
Я встречал на своем веку такое количество невежд разных калибров, что однажды не удержался и сотворил их собирательный портрет: На сцену выходит полный руководящего величия человек, попавший в сферу искусства по партийной «разверстке». И произносит следующий монолог.
«Разрешите представиться: мною недавно возглавили художественную галерею. Ну, тут специальных университетов кончать необязательно. Ведь у меня под руками что? Картинки, скульптурки и, простите за выражение, бьюсты. Мне главное обеспечить, чтобы все было в рамочках и чтобы искусство не пропадало… из помещения! Люди у нас теперь к искусству тянутся, так что зевать нельзя.
Художественным вкусом я еще раньше запасся, когда заведовал ателье мод полуготового платься. Обсуждали там расцветочки, фасончики и, простите за выражение, бьюсты. Подхожу теперь самостоятельно к очередной картинке, смотрю – рядом стоит ее соавтор, так сказать, художник: Иванов, Сидоров, Петров.
«Что, — говорю я, — Иванов, Сидоров, Петров, ты тут натворил?»
А он мне: «Это портрет современника»
А я ему: «И что это на нашем современнике надето?»
— Как что? Пиджак.
— Что за пиджак – однобортный, двубортный? Люди старались, шили, а ты все серенькой красочкой замазал и пиджаком назвал!
Он мне в ответ: «Главное – глаза героя!»
А я ему: «Сам-то ты в одних глазах по улице ходишь?»
Молчит.
А те, что скульптурки и , извините за выражение, бьюсты лепят, те своих героев вообще без брюк народу выдают!
«Что, — я говорю, — Иванов, Сидоров, Петров, у тебя образ современника такой обедненный? Даже на брюки не хватило!»
«Важен, — говорит, — духовный мир».
— Какой же духовный мир без брюк?!
— Вы в этом не разбираетесь!
— Как же я могу в этом не разбираться, если я тебя возглавляю! Скромность всяческую потеряли! Нарисуют три несчастных груши – расцветочка такая, что не только кушать, — смотреть тошно! Не груша, а гипертоник перед отпуском! «И что это, — говорю, — у тебя здесь, Иванов, Сидоров, Петров, за трехгрушевый пейзаж?»
«Это, — говорит, — натюрморт!»
— Что-то я такого сорта груш не знаю!
— Вы в этом деле не понимаете!
Это в грушах-то я не понимаю? Да я их на своем веку столько переел, столько околачивал, дай бог каждому! Не груша это, а абстрыкционизм настоящий, вот что я тебе скажу, Иванов, Сидоров, Петров и… Канторович!
Книга впечатлений
«Какая классная аптека в доме – лекарство от всех недугов. И главное – все по стеночкам, по стеночкам. Теперь понятно зачем наши предки портили стены в пещерах! Ваше жилище – и Храм и Мастерская. Рад был быть в нем. Рад был дышать едва уловимым запахом (все же) непросохших красок. Графические листы – предмет специальных визитов… С любовью, с благодарностью, с завистью…»
Ефим Шифрин
«Коллекция Льва Горелика непохожа ни на какую другую в мире. Он не считает себя коллекционером в традиционном понимании. Его избирательность настолько широка, что практически неопределим. Его собирательство не накопление сокровищ, а обретение друзей, способ чужую духовную культуру сделать своей».
Ефим Водонос
«Так и будет – «Живопись Горелика»
— Чьи картины?
— Мои
— Кто рисовал?
— Они.
Вот и разберись, что кому принадлежит. И только я хожу счастливый и независимый. Звук не купишь. Хоть мысль украсть можно. А звук, мысль и изображение не продается, а приезжает.
Я оценил по мере сил!
Я похвалил по мере сил!
Это же надо столько накопить. Нет, он не даром. Все не даром.
Все остается людям! Значит и мне, и Вам. Обнимемся, браться».
Ваш неподалеку
М. Жванецкий